После окончания урока я вклиниваюсь в толпу у дверей, чтобы мистер Стетман не успел задержать меня из-за того задания. Рейчел/Рашель проталкивается мимо меня туда, где ее уже ждут Грета-Ингрид и какой-то коротышка из Бельгии. Я иду следом, но так, чтобы нас разделяло не меньше двух человек, как в детективах по телику. Они направляются в то крыло, где классы иностранных языков. Ничего удивительного. Иностранные ученики постоянно там ошиваются, типа, им хоть пару раз в день надо надышаться воздухом, пропитанным родной речью, а не то они все помрут от удушья в чисто американской среде. Энди Чудовище хищной птицей устремляется вниз, складывает крылья и уже на лестнице пристраивается между девочками. Он пытается поцеловать Грету-Ингрид в щечку, но она отворачивается. Он целует в щечку Рейчел/Рашель, и она хихикает. Он не целует в щечку коротышку из Бельгии. У кафедры иностранных языков бельгиец и шведка машут рукой и говорят «чао». Ходят слухи, что у них там есть даже кофемашина.
Рейчел/Рашель и Энди в дружеском порыве идут вместе по коридору. Я забиваюсь в угол, поворачиваюсь лицом к стене и делаю вид, будто учу алгебру. Полагаю, этого вполне достаточно, чтобы меня не опознали. Они садятся на пол, Рейчел/Рашель — в позе «лотоса». Энди выхватывает у Рейчел/Рашель тетрадь. Она хнычет, точно младенец, и грудью ложится ему на колени, чтобы забрать тетрадь. Он перекидывает тетрадь из одной руки в другую так, чтобы она не могла дотянуться. Затем он что-то ей говорит. Я не слышу, что именно. В коридоре шумно, как на стадионе во время футбольного матча. Его губы источают яд, и она улыбается, а потом целует его влажным поцелуем. Это не поцелуй девочки-скаута. Он отдает ей тетрадь. Его губы шевелятся. Мои уши наполняются лавой. Она ни в коей мере не претенциозная цыпочка Рашель. Я вижу сейчас третьеклассницу Рейчел — ту, что любила картофельные чипсы со вкусом барбекю, и ту, что как-то вплела мне в волосы розовую нитку для вышивания, с которой я ходила несколько месяцев, пока мама не заставила меня срезать ее. Я упираюсь лбом в шершавую штукатурку.
Лучшее место для того, чтобы все хорошенько обмозговать, — моя каморка, мой тронный зал, мой отчий дом. Мне нужен душ. Может, стоит сказать Грете-Ингрид. (Мой шведский недостаточно хорош.) Я могла бы поговорить с Рейчел. (Угу, именно так.) Я могла бы сказать, будто слышала нехорошие вещи про Энди. (Что сделает его еще привлекательнее.) Вероятно, я могла бы признаться ей в том, что случилось. (Можно подумать, она станет слушать. А вдруг она передаст Энди? И чего тогда от него можно ожидать?)
В каморке особо не разгуляешься. Два шага вперед, поворот, два шага назад. Я стукаюсь голенью о кресло. Идиотская комната. Что за дурацкая идея сидеть в кладовке типа этой! Я плюхаюсь в кресло. Оно обдает меня застарелыми запахами обитателей подсобки: потных ног, вяленого мяса, залежавшихся в стиральной машине рубашек. Скульптура из индюшачьих костей начинает попахивать гнильцой. И даже ароматические смеси в трех баночках из-под детского питания не перебивают вони. Может, где-то в стене, рядом с вентиляцией, разлагается дохлая крыса?
Майя Анджелоу наблюдает за мной, задумчиво приложив два пальца к щеке. Очень интеллектуальная поза. Майя хочет, чтобы я сказала Рейчел.
Я снимаю фуфайку. Футболка липнет к телу. Отопление по-прежнему шпарит вовсю, несмотря на то что на улице так тепло, что хоть окна открывай. Вот чего мне точно не хватает, так это окна. Сколько бы я ни жаловалась на зиму, мне гораздо лучше дышится холодным воздухом, который, точно серебряный шарик ртути, проскальзывает в легкие и выскальзывает обратно. Апрель выдался сырым: то слякоть испаряется, то дождик моросит. Не месяц, а теплая заплесневевшая мочалка.
От сырости края моих рисунков закручиваются. Похоже, во всей этой истории с деревом намечается прогресс. Так же как Пикассо, я прошла несколько периодов. Тупой период, когда я толком не понимала, в чем реально состояло задание. Дурной период, когда даже под страхом смерти я не смогла бы нарисовать дерево. Мертвый период, когда все мои деревья выглядели так, будто пострадали от лесного пожара или вредителей. У меня получается уже лучше. Но я пока не знаю, как назвать данный период. От всех этих рисунков подсобка кажется меньше. Может, мне стоит подмазать сторожа и попросить отвезти их ко мне домой, чтобы спальня стала больше похожа на мою подсобку, больше похожа на дом.
Майя похлопывает меня по плечу. Я не слушаю. Знаю, знаю, я не хочу это слышать. Я должна решить проблему с Рейчел, должна что-то для нее сделать. Так говорит мне Майя, ни слова не произнося. Я тяну время. Рейчел меня возненавидит. (Она уже меня ненавидит.) Она не станет слушать. (Придется постараться.) Я стенаю и вырываю из тетради листок. Я пишу ей записку, пишу левой рукой, чтобы она не поняла, кто автор.
«Энди Эванс использует тебя. Он не тот, за кого себя выдает. Я слышала, он напал на девятиклассницу. Будь очень-очень осторожна. Друг. P. S. Передай это также Грете-Ингрид».
Не хочу, чтобы на моей совести оказалась и наша шведская супермодель.
Мистер Фримен — болван. Вместо того чтобы оставить меня одну — «найти свою музу» (клянусь, цитата подлинная), он усаживает меня на табурет рядом с собой и начинает критиковать. Что не так с моим деревом? Он захлебывается словами, описывая, какой это жуткий отстой. Оно застывшее, неестественное и вообще не впечатляет. Своим видом оно оскорбляет остальные деревья как класс.
Я соглашаюсь. Мое дерево беспомощное. Не искусство, а предлог не ходить на уроки кройки и шитья. Я чувствую себя неуместно на уроках мистера Фримена, так же неуместно, как в обществе Март или в своей розовой детской спальне. Здесь имеют право находиться только настоящие художники вроде Айви. Я несу свой линолеум в мусорный бак и швыряю его туда с такой силой, что на меня все оглядываются. Айви бросает на меня хмурый взгляд сквозь свою проволочную скульптуру. Я сажусь на место и кладу голову на стол. Мистер Фримен извлекает линолеум из мусора. А еще он приносит коробку с салфетками «Клинекс». Как он узнал, что я плачу?